Надя, ощущая сухой жар щёк, разливала чай. Неловкость, будто она подсматривала в замочную скважину, наполняла нутро чем-то тугим, скользким, колени ослабели, руки подрагивали.
– Вот... Пейте, пока горячий.
Получилось глуповато, скомканно, не к месту. Полина ничего не сказала, лишь поблагодарила кивком, отпила глоток.
– И вот эта самая девушка, которая потеряла девственность не с Лёхой, а со мной, вышла замуж за Лёху, – с этой опасной, холодно-тигриной усмешкой-оскалом продолжила она. – Мне было больно – так, будто я сорвалась в пропасть и переломала себе все кости. Вот как мне было больно!.. Ты права, девочка, назвав меня дурой... Дура я и есть – потому что её любила. Любила даже после того, как она прислала мне свадебную фотографию, будто я – просто институтская приятельница, подружка, с которой делятся событиями личной жизни, а не человек, которому она клялась в вечной любви и с которым – уж прости за такие подробности – спала. А дальше – семейная фотка: она, Лёха и ты. Знаешь, я пыталась вас всех ненавидеть. Лёху, её... И этого пухлого розовощёкого младенчика с фотографии – тебя.
Надя вздрогнула, как от жгучего удара плетью по спине. Да, опасно иметь Полину врагом. Пусть не тигр, пусть рысь, но и рысь может впиться в глотку. Она поёжилась, невольно отодвигаясь, а Полина усмехнулась – то ли слегка презрительно, то ли горько.
– Нет, не получилось у меня ненавидеть. Перед теми, кого я люблю, я беспомощна. Если любимой женщине зачем-то надо меня убить – я и пальцем не пошевельну, чтобы защититься. Наоборот, подставлю шею – на, режь меня, дорогая, если тебе так надо. Только, ради Бога, сама не порежься, ножик-то острый! Ну, вот твоя мама и резанула... Воткнула ножик мне в сердце второй раз – восемь лет назад. Поманила – и опять на попятный. Вот после этого во мне что-то и сломалось... Что-то умерло. Уважение к ней умерло. Ты не представляешь себе, как это дико – презирать и любить одновременно! – Полина почти прорычала эти слова, скалясь совсем по-рысьи, и в её глазах горели эти опасные огоньки, которые заставляли держаться от неё на почтительном расстоянии. – Как бы тебе сказать... У меня было из кого выбирать. Знала я прекрасных, восхитительных, смелых, достойных поклонения девушек, а всё равно побежала к ней, стоило ей только меня позвать. Прибежала и прильнула к её ногам, как преданный пёс. Глупый пёс, который не помнит жестокости и прощает все пинки за единственное ласковое слово. Вот такая она бывает сука – любовь.
С каждым её словом в горле Нади вскипало солёное возмущение. А к концу оно уже лилось из глаз тёплыми ручьями.
– Не смейте так говорить о маме! – вскочила она из-за стола. – Тем более, что её... уже нет! И она не сможет вам ответить... Даже если мама причинила вам боль, она её уже искупила стократно! Вы видели, как она умирала? Нет? А я видела! Я каждый день смотрела, как маленькая её частичка умирает, как её становится всё меньше и меньше... И я ничего не могла сделать, ничем не могла ей помочь! Болезнь убивала её по капле, она разрушала её, отнимала у неё жизнь понемножку, но как жестоко она это делала, какую боль причиняла! Всё ваше падение в пропасть перед этим – ничто! Мама перенесла триста шестьдесят пять таких падений – ровно столько дней болезнь её убивала, ровно год. Никто не заслуживает такой смерти, никто! Она умоляла врачей, чтоб её усыпили уколом, как усыпляют животных, но это – незаконно, никто ей такого укола не сделал бы. И она мучилась до конца! И если вы посмеете сказать хоть одно грязное и неуважительное слово о ней, я вас... я вас...
Что бы она сделала? Вызвала на дуэль? Размазала по стенке? Немота священного негодования закрыла доступ к словам. Под конец этой речи она уже ничего не видела от слёз. Небольшие, но очень сильные руки обняли её так крепко, что она при всём желании не могла вырваться – брыкалась, но объятия сжимались всё туже от каждой её попытки. Надя не открывала глаз, но чувствовала дыхание на своей щеке и тонкий шлейф холодного мужского парфюма.
– Тш-ш-ш... Всё, всё... Надя... Наденька, солнышко... Всё, не надо. Я не могу сказать ни одного грязного слова в адрес твоей мамы. Просто не могу, потому что я её люблю. – Пауза, и в голосе Полины провибрировала ласковая хрипотца – будто звериная мягкая шубка коснулась сердца. – Знаешь, даже когда ты меня ругаешь и костеришь на чём свет – это звучит как музыка... Твоя мама так не умела. Ты – как она, только лучше. Во много раз лучше. Потому-то мне и так страшно было идти к тебе... Я боялась, что увижу её в твоих глазах, не сдержусь и... И ляпну что-то дурацкое. Или сделаю что-нибудь, что тебя ранит. Так и вышло. Так и получилось... Но меньше всего на свете я хотела бы тебя ранить или обидеть. Ты – дочь моей любимой женщины, и этим всё сказано. Ты – её кровь и плоть, её продолжение... У тебя её глаза и такая же власть. Власть твоей мамы я попыталась с себя сбросить... Кончилось это тем, что мы с тобой остались без неё. Больше я этой ошибки не повторю, потому что не хочу потерять ещё и тебя. Я сделаю всё, что ты скажешь. Всё, что ты захочешь. Прикажешь умереть – умру. Это нетрудно, альпинизм – опасный спорт, возможностей отправиться к праотцам много. А велишь жить – выживу, выберусь из любой пропасти, с того света вернусь. Всё, что я не сделала для неё, я сделаю для тебя.
Вот оно – то самое «ещё и...» Догадка Нади оказалась верной, и сейчас её слёзы были уже другими. И она уже не вырывалась из рук Полины, а тихо всхлипывала, обняв её в ответ.
– И что... были у вас женщины, которые... достойны поклонения? Достойнее, чем мама? – спросила она, с усталой, измученной горечью кривя губы.